Филон Александрийский. О посольстве к Гаю.

 

Мои конспекты
 И с т о р и я   ц е р к в и,   п а т р о л о г и я,   б о г о с л о в и е . . .
В начало Имена Тематический раздел Хронологический раздел Географический раздел Библиотека

Филон Александрийский

О добродетелях[1]
(Книга I: «О посольстве к Гаю»)

Филон Александрийский. Против Флакка; О посольстве к Гаю; Иосиф Флавий. О древности еврейского народа; Против Апиона. — Москва–Иерусалим: Еврейский университет в Москве (Библиотека Флавиана, выпуск 3), 1994. — Стр. 51–112.

 

Φιλωνος Ιουδαιου περι αρετων α΄
ο εστι της αυτου πρεσβειας προς Γαιον

1

Долго ли мы, старцы уже, все будем детьми малыми, телом дряхлые, но душою вовсе незрелые, почитающие шаткое из шатких — судьбу — самым непреклонным, а природу, крепче которой ничего нет, самой ненадежной? Ибо поступки наши подобны ходам по игральному полю: мы думаем, что данное судьбой, вернее даримого природой, а данное природой обманчивее, чем дары судьбы. А все потому, что, не умея видеть грядущего, мы служим настоящему, вверяясь чувству, которое давно уже сбилось с пути и нас теперь сбивает, а не рассудку, который никогда с дороги не собьется, ибо глазу доступно лишь явное и близкое, рассудок же опережает взор и видит невидимое и грядущее, но это свойство (рассудком видеть больше, чем глазом) мы губим: кто пьянством и чревоугодьем, а кто невежеством — худшим из пороков. А между тем в наше время решилось множество важнейших вопросов, и это сделало возможным убедить и неверных в том, что Бог промыслит все дела людские, в особенности — племени коленопреклоненного, назначенного тому, в ком причина всего, — отцу и царю Вселенной. На языке халдеев это племя зовется «Израиль», а ежели перевести на эллинский, то «Зрящий Бога»[2], и это узренье Бога я ставлю выше всех прочих вещей, для каждого (из нас) и вместе для всех людей. Ведь если облик старших, учителей, правителей, родителей нас побуждает к стыдливости, благопристойности и ревностному стяжанию жизни целомудренной, то какой же столп добродетели и совершенства мы можем найти в душах, обученных быть выше всего тварного и видеть божественное и бессмертное — Высшее Благо, Красоту, Счастье, Блаженство, все, что поистине лучше блага, прекрасней красоты, блаженнее блаженства, счастливей счастья, если вообще возможно что-либо более совершенное, чем эти вещи. Ведь разум[3] не умеет достигнуть неприкасаемого и никак не осязаемого Бога, но поворачивает вспять, бессильный подобрать главные слова, чтобы с их помощью подступиться к объяснению — не говорю сути Его (ибо даже если все небо обратится в говорящий голос, чтобы вещать об этом и только об этом, то и у него не станет слов), но способности хранить нас, устрояя, царствуя, промысляя и совершая все прочее, чтоб нас облагодетельствовать или покарать; впрочем, и кары господни мы поместим в число благодеяний, не только потому, что они суть часть законов и установлений (закон ведь двояк по своей природе — он поощряет хорошее и карает дурное), но и потому, что наказанье нередко вразумляет и наставляет заблудших или, во всяком случае, тех, кто с ними рядом (ведь когда карают одних, другие трепещут, как бы и с ними не случилось что-то подобное, и так исправляются нравы).

 

2

Так вот, найдется ли кто-нибудь, кто, видя Гая после кончины Тиберия[4], когда он восприял власть надо всем миром, не мятежным более, но пребывающим в благодати, все части коего были слажены и созвучны — восток и запад, юг и север, когда варвар с эллином, воин с мирным гражданином, муж государственный с военачальником вместе вкушали плоды единомыслия и мира, не восхитился бы и не был поражен невероятным и неописуемым счастьем Гая, коему достались в удел все мыслимые блага: кладовые с несметными богатствами — и серебро, и золото, и в слитках, и в монетах, и в кубках, и в иных предметах, что создаются для красоты, и войско неисчислимое — пехота и конница, суда и корабли, доходы, текущие рекой, власть — и не только над большей и лучшей частью мира (она-то по праву и зовется «миром»), границы коей идут по Рейну и Евфрату, и струи Рейна отделяют нас от германцев и прочих племен, весьма звероподобных, Евфрат же — от парфян, сарматов, скифов, кои ничуть не менее дики, — в удел ему досталась власть, границы коей проходят там, где солнце всходит, и там, где спать оно ложится, в глубинах океана и в небесных высях? И всем это было в радость — и римскому народу, и всей Италии, и племенам азийским и европейским. Ведь ни один из самодержцев — предшественников Гая — не вызвал такого восторга, причиной коего была отнюдь не надежда на обретенье благ для общества и для себя и на обладанье ими, нет, все полагали, что удача к ним повернулась полностью — удача, готовая разразиться счастьем.

Да, в те поры что был ни город — то алтари, святилища и жертвоприношенья, белые одежды, цветы в кудрях, и радостно сияющие лица, и благость, в них светящаяся, и празднества, и всенародные собранья, и состязанья Муз, и конские ристанья, гулянья, флейты и кифары ночь напролет, услады и всевозможные наслаждения для каждого из чувств. В те поры богатые не подавляли бедных, безвестных — знаменитые, заимодавцы — должников, хозяева — рабов, то время всех уравняло, так что Кронов век — тот, о котором пишут поэты, — уже не казался вымыслом и сказкою: все было цветенье и изобилие, спокойствие и безмятежность, веселье сердца от утра до утра, везде и всюду, не прерывавшееся семь первых месяцев. А на восьмом Гай был поражен тяжким недугом: здоровая умеренность, которой он еще недавно, при жизни Тиберия, был привержен, сменилась излишествами. Тут крепкое вино, и лакомства, и аппетиты, коих не утолить, хотя пустоты тела более не вмещают, и тут же горячее купанье, рвота, и снова вино без меры, и новое алканье новых яств, и похоть, насытить которую могли и мальчики, и женщины, тут было все, способное разрушить душу, тело и все их скрепы. Кто держит себя в узде, тому наградой сила и здоровье, а плата за распущенность — бессилье и болезни, идущие об руку со смертью.

 

3

Когда повсюду узнали о Гаевом недуге (в ту пору суда еще ходили — было начало осени, когда купец пускается в морскую дорогу последний раз, стремясь вернуться к родимым гаваням, где б он ни оказался, особенно если задумал не зимовать в чужих краях), люди оставили привычку к роскошествам и сделались угрюмы; в печальное раздумье погрузился каждый дом и каждый город, и общая печаль равнялась весом недавней радости. Ибо весь мир занемог вместе с Гаем, страдая, однако, куда сильней: ведь Гаева болезнь терзала лишь его тело, а общий недуг затронул все — спокойствие души, покой страны, надежды, право на блага и вкушенье оных. Ибо мысли вертелись вокруг одной оси: как много зла рождается безвластьем, и сколь оно ужасно — голод, войны, опустошенья, грабежи, потеря состояния, плен, страх рабства или смерти, и как неисцелимо это зло, если не прибегнуть к единственному снадобью — выздоровленью Гая.

Так вот, как только Гаю стало легче, слух об этом тотчас донесся до самых дальних рубежей, ибо молва — отличная бегунья, и каждый город пришел в волненье и жаждал уже лучших новостей, покуда, наконец, не принесли благую весть: Гай совершенно здоров; и тут все вновь возрадовались сердцем, и каждый остров, каждый материк счел спасенье Гая собственным спасеньем. И не упомнить, чтобы еще в какой-нибудь земле когда-нибудь какой-нибудь народ так радовался обретенью властителя или его спасенью, как радовался мир и воцаренью Гая, и его исцелению. Казалось, что все сейчас только обратились от жизни стадной и животной к законам и порядкам, общим для всех, или, оставив уединенное житье в пустынях и предгорьях, поселились в городах за крепкими стенами, как будто некий пастырь или вожак, их укротивши, собирает в стадо, и вся их жизнь попадает под некую опеку; все ликовали, не зная правды: ум человека в слепоте своей не умеет различить истинной пользы, ведомый не знанием, но допущением и догадкою.

 

4

И вот, по прошествии совсем недолгого времени тот, кто почитался спасителем и благодетелем, как бы изливающим чистые потоки благ на Азию с Европой, чтобы вечным было счастье всех и каждого, переменился круто, и, закусивши, как говорится, удила, стал дик и неистов, или, скорее, просто открыл свою жестокость, прежде умело скрываемую под маскою притворства. Ибо двоюродного брата, оставленного ему в соправители, коему самой природой было положено стать преемником власти (ведь он был родным внуком Тиберия, а Гай — приемным), он убивает: мол, тот злоумышлял против него, хотя сам возраст несчастного свидетельствовал об обратном — он только вышел из детства[5]. И люди говорили, что проживи Тиберий еще немного, и Гая, подпавшего под страшные подозренья, устранили бы, а кровный внук Тиберия стал бы единственным правителем и наследником дедовой власти. Но рок унес Тиберия, и замыслам этим не дано было осуществиться, а Гай считал, что, преступив границу права и справедливости по отношенью к соправителю, он все же избегнет обвинений, если поведет сраженье хитро и умело.

А замысел его был таков. Собрав верхушку, он сказал: «Пусть тот, кто по рожденью мне двоюродный, а по любви родной, делит со мной самодержавную власть; так думал и покойный Тиберий. Однако вы ж сами видите, что он еще совсем дитя и надобны ему опекуны, учителя и наставники. А потому не лучше ли будет, когда с души его и плеч некто, вставший рядом, снимет часть ноши, ибо власть — тяжкое бремя. А я больше чем наставник, учитель и опекун, — отныне я буду ему отцом, а он мне — сыном».

 

5

Введя такою речью в обман как слушавших его, так и самого отрока (усыновленье было лишь уловкой, имевшей целью лишить Тибериева внука даже тех прав, которые он уже имел, а вовсе не помочь ему обрести желаемую власть), Гай продолжал злоумышлять против законного сонаследника и сотоварища с чувством полной безнаказанности, никого уже не принимая в расчет, ибо по римским законам отец имеет над сыном полную власть, не говоря о том, что непререкаема была власть Гая как самодержца — никто не смел и не мог взыскать с него, что бы он ни сделал.

И вот его соперник повержен в прах безжалостной рукой, а победитель не помнит ни детской дружбы, ни уз родства, ни молодости побежденного — несчастного, обреченного скорой гибели соправителя своего и сонаследника, в ком люди чаяли со временем увидеть и самодержца, ибо Тиберию он был роднее всех (те, кто теряют сыновей, обычно видят их во внуках). И говорят еще, что этого несчастного заставили наложить на себя руки в присутствии центурионов и хилиарха, коим не велено было брать грех на душу — дескать, потомки самодержца не должны принимать смерть от чьей-нибудь руки (так в беззакониях своих Гай помнил о законе, в делах богопротивных — о благочестии, как будто насмехаясь над самой природой правды); но мальчик, совершенно беспомощный, ибо никогда не видел, как убивают, и не превзошел искусства сражений, коему обучают ввиду грядущих битв тех мальчиков, которых растят для власти, сначала подставил шею и просил бывших при нем воинов убить его — те не смогли; тогда он сам взял меч и в неведении и неопытности своей стал расспрашивать их, куда лучше метить, чтобы ударить наверняка и тем прервать свою жалкую жизнь. И воины, давая словно бы уроки несчастья, стали наставлять его и указали место, куда он должен направить меч, а бедный юноша, усвоив свой первый и последний урок, стал самоубийцей поневоле.

 

6

И вот, выиграв это первое и главное сраженье, когда не осталось уже ни единого дольщика верховной власти, на чью сторону могли бы переметнуться иные из прямых предателей или из тех, кто колебался, Гай тотчас же стал умащаться для другой схватки — с Макроном[6], который всегда был с Гаем и плечом к плечу сражался за его власть, не только когда Гай уже обрел ее (прислуживать успеху — дело льстецов), но и прежде, когда эту власть еще нужно было взять. Ибо самодержец Тиберий, имея глубокий ум и умея лучше всех проникнуть в чужие тайные помыслы, будучи настолько же проницательным, насколько удачливым, нередко смотрел на Гая косо, подозревая, что тот настроен против всего дома Клавдиев и привержен лишь материнской ветви (и потому Тиберий боялся, что его юный внук, случись ему остаться одному, погибнет), для власти же — и столь великой власти! — непригоден как из-за природного неуменья сходиться и общаться с людьми, так и в силу неровности нрава, ибо виделось в Гае что-то странное и безумное: непредсказуемы были и речи его, и поступки. Этой беде Макрон старался помочь как мог, рассеивая подозрения Тиберия и в первую очередь те, к которым более всего, казалось, влеклись мысли самодержца, питаемые непрерывным страхом за внука.

Макрон представил дело так: Гай благомыслен и послушен власти, двоюродному брату уступает во всем, так что, пожалуй, захочет уйти с дороги и всю власть предоставить ему — такова его привязанность к родным; а скромность всегда вредила людям, вот почему и Гая, бесхитростного и простого, считают лукавым. Когда же Макрон исчерпал все доводы, но Тиберия не убедил, он попытался заключить как бы некий договор: «Я ручаюсь за него, — сказал он, — и слову моему можно верить, я показал вполне свою приверженность власти Цезаря и лично Тиберию, когда мне вручили судьбу Сеяна[7] с тем, чтобы я подступился к нему и уничтожил его!» В конце концов Макрон преуспел со своими хвалами Гаю (если вообще подобает называть хвалою то, что на самом деле есть защитительная речь такого свойства, когда прямого доказательства вины найти не могут, а обвинения темны и неопределенны), произнеся перед Тиберием все слова, какими только можно восславить родного брата или сына. И дело тут было не только в том (как полагали многие), что Гай ответно помогал Макрону, имея огромный или даже наибольший вес в верхах, — другой причиной (о ней обычно умалчивают) была жена Макрона[8]: день изо дня она питала и растила в муже стремление ревностно помогать юному Гаю. А как подчинить себе мужа и сбить его с толку, жена прекрасно знает, особенно распутная, ибо сознание своей вины делает ее еще более льстивой. А муж, не ведая, что дом и брак его подточены, и принимая лесть за чистейшее расположенье, дается в обман и, запутавшись в расставленных сетях, не видит, что к нему тянутся злодейские руки, считая, что это руки друга.

 

7

Как всякий добрый мастер, Макрон хотел, чтобы дело его рук было прочно, чтобы никто — ни сам Макрон, ни кто другой — не мог его разрушить. И вот, стоило ему увидеть, что Гай среди пирушки задремал, он непременно будил его, заботясь равно о приличьях и безопасности (ведь спящий — легкая добыча); а если Гай смотрел на исступленные пляски, порой и сам вступал в круг пляшущих, или потешался, как маленький, глумливыми и непристойными сценками, хотя подобало ему лишь улыбаться с достоинством, или подпевал кифареду либо хору, хотя сравниться с ними в умении не мог, тогда Макрон, сев или возлегши рядом, пытался его урезонить. И часто, наклонившись к уху Гая, дабы никто не слышал, он мягко вразумлял его: «Когда ты смотришь на игру актера, иль слушаешь певца, или кого-то другого из тех, что действуют на наши чувства, неприлично тебе уподобляться присутствующим или кому бы то ни было; напротив, воспринимая жизнь (любую из ее сторон) ты должен быть выше всех настолько же, насколько сам возвышен счастьем. Ибо нелепо властелину земли быть пораженным какой-то песней, пляской или хлестким словцом, или чем-либо подобным, в то время как ему пристало всегда и всюду помнить и власть свою; он словно бы пастух при стаде, умеющий извлечь из всякого слова и всякого дела нравственную пользу». И продолжал: «Когда тебе случается бывать на состязаниях в театре или палестре, на конских ристаниях, ты думай не о самих этих занятиях, но о том, что в них может способствовать нравственному совершенствованию, и рассуждай так: “Вот вещи, в которых нет пользы для человека, одно лишь услажденье и удовольствие для зрения и слуха. Но как старательно иные над этим трудятся, стяжая восторги, похвалы, подарки, почести, венки, дабы их слава разносилась повсюду! А что делать человеку, владеющему высшим и величайшим искусством? А высшее и величайшее искусство — это искусство власти: оно не позволяет пропасть ни пяди пахотной земли, будь то равнина или горы, она дает купцам бестрепетно везти товар по всем морям, и страны, страстно желая общности, ведут взаимные расчеты, получая то, в чем есть нужда, и возвращая долг тем, что сами имеют в избытке. Вражда же никогда не правила миром, ни, даже сколько-нибудь крупными частями его (Европой или, скажем, Азией); вползая подобно ядовитому гаду, она находит себе укромный уголок в одной только душе, в одном только доме или даже — если уж слишком осмелеет — и в целом городе, но в более обширный круг народов и стран ей не вступить, особенно с тех пор, как род ваш, поистине возвышенный[9], взял бразды правленья в свои руки: всю пагубу, которая цвела и почиталась, сослали в самые глухие земли и глубоко под землю, а выгоду и пользу вернули нам из ссылки, из мест, где кончается земля. Теперь все это в твоих руках.

А потому, поставленный Природой у кормила, веди вперед корабль человечества с осторожностью и знай для себя одну лишь усладу и радость — быть благодетелем своих подданных. Ибо каждый гражданин вносит в общую трапезу свою долю, и доля правителя такова: принимать решенья ко благу подданных, их исполнять и расточать добро щедрой рукой и щедрым помыслом, приберегая лишь то, что кажется необходимым приберечь ввиду неясности грядущего”».

 

8

Такими заклинаниями несчастный пытался исправить Гая. Но тот, имея пристрастие к раздорам и распрям, не внял, напротив, он откровенно выказал свое пренебреженье. Увидит, бывало, издали Макрона и заводит такую речь на радость окружающим: «А вот идет учитель того, кому учиться уже не надобно, наставник того, кто вышел из детства. И этот человек учит уму того, кто много его умнее, думает, что достойно самодержца повиноваться подданному! Он полагает, что владеет наукой власти и сам способен преподать ее, но кто его учил этой науке, я не знаю. А у меня уже с пеленок было бесчисленное множество учителей — отцов, дядьев и братьев, племянников и дедов, и предков вплоть до зачинателей нашего рода, и все они, доводясь мне кровной родней с обеих — и с материнской, и с отцовской — сторон, владели самодержавной властью, не говоря о том, что в самом их семени заложены были некие царственные способности к властвованию. Ибо наследственные признаки — залог не только телесного (в облике, в сложении, в движениях) и душевного (в решеньях и поступках) сходства, они даже несут в себе отчетливое сходство в умении властвовать. И вот меня, которого еще в утробе природа изваяла самодержцем, какой-то невежда имеет наглость учить! Меня, знатока! И по какому праву недавние простые граждане заглядывают в замыслы властителей души? Однако они, будучи едва ли посвящены в таинства, имеют бесстыдство вести себя подобно верховным жрецам и творить обряды в святилище власти!»

Так понемногу Гай начал выходить из-под опеки Макрона и строить против него обвинения — ложные, но убедительные и ловкие, ибо недюжинные натуры обычно мастерски строят правдоподобные доводы. Гай обвинял Макрона в том, что тот ведет такие речи: «Мол, Гай — мое творенье, и мое участие в его рождении, пожалуй, большее и уж во всяком случае не меньшее, чем собственных родителей; когда Тиберий жаждал его крови, он был бы не единожды, но трижды уничтожен, когда бы не я и не мои увещеванья; а после кончины Тиберия я передал всех своих воинов в его распоряженье[10], наставив их так: нам надобна теперь только одна рука, тогда и власть ни в чем не понесет ущерба».

Иные всему этому верили, не зная, что перед ними обманщик, ибо тогда еще не обнаружились притворство и многоликость Гая. И вот несчастный Макрон вместе с женою устранен. Так отплатили ему — худшим из наказаний! — за непомерную его благонамеренность. Такова благодарность неблагодарных: по всей строгости взыскивают они со своих благодетелей за оказанную им помощь. Так заплатили и Макрону, который действовал от души, со всевозможным усердием и честно, сначала — чтобы спасти Гаю жизнь, потом — чтобы вся власть досталась только ему: говорят, беднягу заставили покончить жизнь самоубийством, и та же участь постигла его жену, хотя она как будто была когда-то близка с Гаем, но ни один, как говорится, из колдовских напитков любви не пьется слишком долго, ведь вкус изменчив.

 

9

После заклания Макрона с семейством Гай стал собираться с силами для нового коварства, третьего и еще более ужасного.

У Гая был тесть, Марк Силан[11], муж достойный и славного роду. Хоть дочь его скончалась рано, он относился к Гаю со вниманием, питая к нему привязанность скорее даже отеческую, и думал, что, сделав из зятя сына, он не останется внакладе и Гай отплатит ему тем же по закону справедливости. Но Силан, конечно, не знал, что это заблужденье и самообман. Ибо он все время вел наставительные речи и не утаивал ничего, что могло бы служить пользе Гая — способствовать улучшению его нрава, образа жизни и правления; основания для такой наставительности были весьма значительные: во-первых, Силан был лучшего, чем Гай, роду; потом, конечно, брак дочери связал его с Гаем узами свойства, а дочь Силана умерла не так давно, чтобы его права как свойственника были совершенно забыты; впрочем, они уже были готовы забиться в предсмертных судорогах, хотя последние остатки жизни еще теплились.

А Гаю вразумления Силана были оскорбительны, ибо, как он думал, никто на свете с ним не сравнится умом и выдержкой, мужеством и справедливостью, а потому он ненавидел поучавших его больше, чем врагов. И вот, решив, что Силан слишком докучлив и станет, пожалуй, сдерживать поток его страстей; Гай, сказав последнее «прости» духам своей почившей жены (пусть, мол, простят его, если он уберет с дороги ее отца и своего тестя), коварно убивает Силана.

 

10

Об этом тотчас заговорили: мол, убивают первых людей державы, одного за другим, и все толковали о странных этих грехах; впрочем, не открыто, но шепотом — боялись. Потом вдруг все переменилось, ибо толпа во всем непостоянна — в решениях, в словах, в поступках: появились сомнения (не мог-де тот, кого они считали добрым, и порядочным, и равно ко всем расположенным, так быстро перемениться), а потому стали искать для Гая оправданий и, потрудившись изрядно, нашли. Касательно Гаева двоюродного брата и сонаследника говорили так: «Власть неделима — таков незыблемый закон природы. Гай сделал то, что могли бы сделать с ним самим, но он как более сильный опередил более немощного, и это вовсе не убийство, но оборона. Пожалуй, это было даже предусмотрительно и полезно для всего рода человеческого — убрать с дороги юнца, иначе одни брали бы сторону одного, другие — другого, и пошли бы тут смуты и гражданские войны. А что может быть лучше мира? Но мир рождается из правильного способа правления, а именно такого, который не приемлет распри и ссоры, и при таком правлении все прочее тоже устраивается правильно».

А касательно Макрона говорили вот что: «Он был чрезмерно спесив и плохо прочитал дельфийскую надпись, ту самую, “Познай себя!”; а знанье, говорят причина счастья, незнанье же — несчастья. О чем он думал, когда поменялся с Гаем ролями и себя, подвластного, возвел в правители, а самодержца сделал подвластным? Каждому приличествует свое: властителю — повелевать, подвластному — повиноваться, Макрон же все перевернул!» Недалекие эти люди называли повеленьем увещеванье, властителем — советчика, и так смешали (то ли по недомыслию, то ли из подхалимства) подлинный смысл имен, а с ним и предметов.

А вот что говорили о Силане: «Вот смех! Он думал, что тесть для зятя — то же, что отец для сына. Впрочем, у простых людей даже отцы, когда случится их сыновьям взлететь высоко, с любовью уступают первенство. А этот малоумный, не тесть уже, все продолжал усердствовать в делах, вовсе его не касавшихся, не понимая, что вместе с дочерью умерло и его родство с Гаем. Ибо посредством брака, конечно, возникают связи между чужими прежде домами, и чуждость заменяется родством, но эти связи распадаются, как только распался брак, особенно когда причина этого необратима — смерть той, что вошла женою в чужой дом».

Такие-то разговоры велись в различных сходках, но более всего людям хотелось думать, что сердце Гая исполнено такой доброты и человечности, какой не имели его предшественники, а потому все считали невероятным столь резкое его превращенье.

 

11

Итак, выиграв три означенных сраженья на трех важнейших направлениях (два из них касались дел отечества — сената и всадников, а третье — его семейных дел), Гай решил, что, одолев сильнейших, он остальным внушил смертельный страх: отцам-сенаторам — закланием Силана (ибо никто не мог оспорить его первенства в сенате), закланием Макрона — всадникам (ибо тот стал как бы корифеем, превзойдя всех в почете и славе), а убийством брата и сонаследника — всем кровникам. А дальше он решил переступить границы человеческой природы — и переступил их в своем рвении стать богом в глазах людей.

В безумии своем он рассуждал: «Вот пастухи — те, что пасут быков, и коз, и прочий скот, они ведь сами не козы, не быки и не бараны, а люди; их участь счастливее, устройство совершеннее. Так точно и я, пасущий лучшее из стад — род человеческий, — отличен ото всех, и людям я неровня, нет, моя участь куда значительней и сродни божественной». Поселив такую мысль в своем уме, глупец поверил в глупый вымысел как в самую правду. Когда же он собрался открыть перед всеми безбожное свое обожествление, то попытался быть последовательным и словно по лестнице, ступенька за ступенькой, поднялся на самый верх.

Сначала он стал уподобляться так называемым полубогам — Дионису, Гераклу, Диоскурам, а Трофония, Амфиарая, Амфилоха[12] и им подобных вышучивал за их прорицания и тайные обряды, сравнивая их могущество с собственным. Потом стал примерять, как на театре, различные костюмы: то шкуру льва наденет, палицу возьмет (все позолоченное!) — и готов Геракл, то войлочную шляпу, когда захочет быть Диоскуром, а порою Дионисом делается с плющом, и тирсом, и оленьей шкурой.

«Но, — думал Гай, — я тем отличен от этих богов, что у них каждому воздаются свои почести, а чужих никто присвоить не может», и потому из зависти и жадности он присвоил себе почести всех богов разом, а лучше сказать — самих богов, не сделавшись трехглавым Герионом[13] для привлечения толпы зевак, но изменяя свой облик и очертания (и это было куда как необычно), чем создавал великое многообразье форм на лад Протея, а тот, как показал нам Гомер, мог изменяться всячески, как в мельчайшие частицы, так и в образуемых ими животных и растения.

Но, Гай, скажи, к чему были тебе те знаки отличия, которые обычно мы видим на изваяниях богов, — ты должен был стремиться к их добродетелям. Геракл, совершая подвиги, очистил землю и море, и это было нужно и полезно человечеству, ибо он уничтожил все злое и порочное в природе. Дионис, усмирив лозу и вынудив ее излить самый усладительный и вместе самый полезный напиток, побуждает душу к желаниям, давая ей забвение зла и благие упования, а тело делает и здоровее, и крепче, и подвижнее; этот бог делает лучше каждого в отдельности и меняет жизнь больших семей и целых кланов от грязной и тягостной к свободной и радостной; всем городам — и эллинским, и варварским — он дает пиры, веселье, цветенье и нескончаемые празднества, ведь все это — Дионис. А вот Диоскуры, говорят, делились друг с другом бессмертием, ибо один из них был смертным, другой — бессмертным; и вот стяжавший лучшую участь решил, что праведнее явить брату свою любовь, нежели тешить свое самолюбие. Ибо когда бессмертному предстала вечность, он понял, что будет вечно жить, а брат его не встанет из могилы и что это горе с ним будет вечно. Тогда он совершил великий, удивительный обмен, добавив себе частицу смертного состава, а брату — бессмертного, и так неравенство — исток несправедливости — стало равенством, из коего и родится справедливость.

 

12

Все эти боги, Гай, снискали [людское] восхищение своими благодеяниями (да и теперь мы восхищаемся ими) и были удостоены поклонения и наивысших почестей. Но ты-то чем подобным можешь похвалиться, ты-то чем гордишься? Да разве похож ты на Диоскуров с их братской любовью (начать хотя бы с этого), ты, бездушный и безжалостный, отдавший на заклание своего брата и сонаследника в самом расцвете его юности, а потом и сестер отправивший в ссылку?! Неужели даже они внушили тебе страх за власть твою? Или, может быть, ты схож с Дионисом? Ты, как Дионис, дал людям новые радости? Исполнил мир веселья? Дарами переполнил Азию с Европой? Да, ты изобрел новые науки и искусства, ты, всеобщий осквернитель и убийца, и с их помощью ты делаешь все сладостное и приятное невыносимым и тягостным, а жизнь — не жизнью для всех и во всем: в угоду своим ненасытным и неутолимым желаниям ты отнимаешь у других все лучшее, что видишь — и на востоке, и на западе, и в прочих частях света, а возвращаешь лишь горькие плоды — все, что обыкновенно родит душа проклятая и полная зла. Так ты поэтому явился новым Дионисом?

Неужто и с Гераклом ты можешь соперничать трудами своими неустанными, и несокрушимой храбростью, и тем, что твоею волею материки и острова исполнились законности и права, цветения и плодородия, избытком благ, даруемых прочным миром, ты, безроднейший из безродных, вместилище трусости, ты, уничтоживший в городах самые зерна благополучия и счастья и густо засеявший их смятением, тревогой и невыносимыми тяготами?

Скажи мне, Гай, не из-за этих ли всходов, явившихся всем на погибель, ты ищешь бессмертия, чтобы бессмертными, а не кратковременными и мимолетными сделать несчастья? А я думаю так: если бы даже всем показалось, что природа твоя божественна, она все равно стала бы смертной из-за твоих пороков, ибо если добродетели дают бессмертие, то пороки совершенно губят его. А посему не зачисляй себя в Диоскуры, чья братская любовь себе не знает равных, ты, кровавый губитель братьев, и не пытайся разделить почет Геракла и Диониса, благодетелей человечества, ты, злодейски погубивший все содеянное ими!

 

13

Потом яд бешенства в его крови и ум, смешавшийся и сбившийся, повлекли его дальше: оставив далеко внизу полубогов, он замахнулся на культы тех, кого почитали еще более могущественными и чья природа была целиком божественной — Гермеса, Аполлона и Ареса. Сначала Гай оделся Гермесом (плащ, сандалии, жезл глашатая), явив страннейшим образом аккуратность в беспорядке, разум в безумии. Потом, когда припала охота, он, бросив все это, принял облик Аполлона (на голове — лучистый венец, в левой руке — лук и стрелы, в правой, вытянутой вперед, — дары: мол, блага он должен держать наготове и с лучшей, правой стороны, а наказанья напоказ не выставлять, оставив им менее почетное место — слева). С ним вместе появлялся вымуштрованный хор, и в честь него пели пеаны, хотя вот только что, покуда Гай рядился Дионисом, тот же самый хор славил его гимнами как Вакха, Эвия и Лиэя[14].

Нередко он выступал и в латах, с мечом в руке, со шлемом и щитом и звал себя Аресом, а по бокам шли почитатели нового Ареса, толпа убийц и палачей, намеренных служить скверную службу тому, кто жаждал убийства и людской крови.

Потом всем в глаза бросилась несообразность: мол, отчего он поступает не так, как те, к кому он приравнял себя в почестях, но совершенно наоборот — он не снисходит до того, чтобы упражнять добродетели, присущие [названным богам], зато пользуется их знаками отличия всеми по очереди? Конечно, все эти предметы и украшения мы видим на статуях богов, но они дают нам знать о пользе, которую приносят человеческому роду почитаемые им божества. Вот Гермес: он обут в крылатые сандалии. Зачем? Да не затем ли, что толкователю и вестнику божественных слов (отчего он и зовется «Гермес»), когда он несет добрые вести (а возвещать дурное не только бог, но и мудрец не захочет), подобает быть легким на ногу и разве что не крылатым в несравненном своем усердии? Ведь являться с добрыми вестями нужно как можно скорее, а вот с обратным лучше тянуть, если не вовсе промолчать. Или вот жезл Гермесов: ведь это знак примирений, ибо ни перемирия, ни окончания войн не обходятся без глашатаев, которые и объявляют мир, а войны, где глашатаю нет места, рождают бесчисленные беды как для тех, кто бросил вызов, так и для тех, кто принял его. А Гай? Он-то зачем обул сандалии? Не для того ли, чтобы все позорное и бесславное, о чем должно молчать, разнеслось со всей возможной быстротой и всюду отозвалось эхом? Впрочем, к чему тут было спешить? Ведь Гай, сам пребывая во зле, изливал зло повсюду в мире как бы из неиссякаемых источников. Так какая же нужда в глашатайском жезле тому, кто никогда не был миротворцем — ни словом, ни делом, но лишь наполнил междуусобицами каждый дом и каждый город, и эллинский, и варварский? Нет, пусть он оставит Гермеса в покое и отречется от чужого прозвания, он, похититель имен!

 

14

А что в нем от Аполлона? Тот носит лучистый венец по воле ваятеля, желавшего так изобразить солнечные лучи. А к этому разве солнце и свет благоволит, а не ночь, не мрак, не что-то еще более темное, чем мрак (если таковое существует)? В самом деле, чтобы явить миру прекрасное, надобен полуденный свет, а для постыдного, как говорится, — глубины Тартара, куда [это постыдное] и нужно загнать, чтобы спрятать там. И пусть этот человек переложит из руки в руку то, что держит, и не лукавит, пусть лук и стрелы будут в правой, ибо он знает, как метким выстрелом сразить и мужа, и жену, и целый род, и густо населенный город, чтобы совершенно погубить их. А радость пусть бросит поскорее или скроет в левой руке, ибо он опорочил их красоту, обратив свой алчный взгляд и жадные уста к большим богатствам, чтобы их незаконно присвоить; над ними и были заколоты их обладатели, чье счастье предрешило их злую участь.

Иные черты придал и Аполлоновому врачебному искусству: тот изобрел спасительные снадобья, столь нужные для человека, и притом считал необходимым исцелять даже те недуги, которые случились по вине других, — такова была доброта, проистекавшая из самой природы Аполлона и его занятий. А этот здоровым нес болезни, полноценным — ущербность, живым — мучительную смерть (не данную судьбой, но рукотворную), многократно и с легкостью поверяя опытом все свои орудия мучительства, и если бы справедливость помедлила его убрать, то сейчас во всяком городе был бы уничтожен сам корень жизни. Ибо для власть имущих и богатых у него все уже было наготове, особенно для тех, кто обретается в Риме и вообще в Италии, чьи кладовые так полны серебром и золотом, что собери все остальное богатство в мире — и набралось бы куда меньше. Вот почему он, словно закусивши удила, стал вытравлять самые зачатки мира, он, враг своих граждан, мироед, чума и пагуба!

Вот говорят, что Аполлон не только прекрасный врачеватель, но и пророк: он возвещает грядущее для людской пользы, чтобы никто не бродил в потемках, не различая предметов и не видя дороги, подобно слепцу, чтобы не налетал на нежелательное, принявши за весьма полезное, напротив, чтобы всякий знал грядущее, как если бы оно было настоящим, и видел его умственным взором не хуже, чем мы видим то, что близко, телесными очами, и был осторожен, предотвращая зло. Так неужели можно сопоставить все это с пророчествами Гая, суть коих в ином — возвестить всякому власть имущему и могущественному, где бы он ни был, его грядущую бедность, бесчестье, ссылку, смерть?! Что общего может быть с Аполлоном у человека, в чьих поступках никогда не было ни тепла, ни родственного чувства? Пусть перестанет он подражать Пеану[15], присвоив чужое имя, — фальшивой может быть монета, а не образ Бога.

 

15

И можно было бы ожидать всего, но не того, чтобы человек, вялый телом и расслабленный душою, сделался вдруг крепок, как Арес. А этот, словно актер, меняющий маску за маской, морочил зрителей.

Довольно, не будем исследовать свойств его души и тела — означенному богу он был чужд, и это выдавала любая поза, любое движение. Разве мы не знаем, что сила Ареса (но Ареса не из мифа, а из области разума, присущего природе) спасает от зла, что она — защита и опора для тех, с кем поступили не по праву, что, собственно и означает имя «Арес»? Ведь оно идет, я думаю, от «ἀρήγειν», что означает «помогать», и этот Арес — сокрушитель войн, податель мира, а тот, другой, был враг его, друг войн, всегда способный обратить спокойствие в смуты и мятежи[16].

 

16

Не ясно ли уже, что Гай не должен уподобляться ни богам, ни даже полубогам, не будучи наделен ни их природой, ни сущностью, ни даже направленьем жизни? Но, видно, желанье слепо, особенно в соединении с тщеславием и жаждой первенства при неограниченной власти; все это и стало для нас, счастливых прежде, погибелью. Ибо на одних только евреев он взирал с подозрением, так как только они избрали себе совсем иное направленье жизни и совсем иному были обучены с пеленок родителями, воспитателями и наставниками и, главное, самими священными законами, а кроме них — неписаными правилами жизни: чтить единого Бога, Отца и Создателя Вселенной. А вот все прочие — мужи и жены, города, народы, земли и страны света, словом, весь мир — хоть и стенали, глядя на происходящее, однако льстили Гаю, превознося сверх меры и тем питая его спесь. Иные даже ввели в Италии варварский обычай падать ниц, уродуя тем самым благородный облик римской свободы. И только в одном избранном народе еврейском подозревали готовность к сопротивлению, ибо этот народ всегда был готов принять смерть, как если бы это было бессмертие, лишь бы только не попирались законы отцов, даже малейший из них, ведь это как в постройке: стоит только вынуть один камень, и все, что кажется прочным, распадается и рушится, обваливаясь в появившиеся пустоты. Но тут сдвигался с места не камешек, но глыба: из тварного и смертного состава человеческого был вылеплен образ Бога, чтобы казался он нетварным и неподверженным гибели, и это евреи сочли худшим из всех безбожных дел, ибо скорее Бог мог стать человеком, нежели человек — Богом, не говоря о том, что были тут иные тяжелейшие грехи — неверие и неблагодарность к Создателю Вселенной, который своею волею щедро и обильно изливает блага, не обделяя ни части мироздания.

 

17

И вот стали готовить войну против нашего народа, войну величайшую, не на жизнь, а на смерть. Ибо что может быть хуже для раба, чем враждебно настроенный хозяин? Подданные же самодержца суть его рабы, и если это не относится к предшественникам Гая, правившим снисходительно и соблюдая законы, то к Гаю имеет прямое отношение, ибо он вырвал из своей души всякую снисходительность и ревностно стремился к беззаконию: почитая законом самого себя, Гай отменил все прочие законоуложения как пустые словеса. Он всех нас записал в рабы и не просто в рабы, а в низшее рабское сословие, а наш правитель стал нашим хозяином.

 

18

Все это не укрылось от глаз александрийской черни, пестрой и переменчивой; и вот решив, что это весьма удобный случай, они набросились на нас, и ненависть, с давних пор тлевшая, вспыхнула пламенем; все спуталось и пришло в смятение. Ибо считая, что самодержец обрек нас ужаснейшим несчастьям или что мы разбиты врагом, александрийцы исполнились бешеной и зверской ярости: они врывались в наши жилища, выгоняли хозяев с детьми и женами, чтобы все видели, что эти жилища пусты. Они уносили все, что можно и чего нельзя было унести, но не как воры (под покровом ночи и тьмы из страха быть пойманными), но открыто, при свете дня, гордо показывая встречным, как будто законные владельцы сами им продали или отдали все это. А если сразу несколько погромщиков решали объединить усилия, то добычу они делили прямо на рынке, нередко на глазах хозяев, осыпая их бранью и насмешками. Уже одно это страшно, не правда ли: быть богатым — стать бедным, быть преуспевающим — стать жалким и притом внезапно, ни в чем не преступив закона; лишиться крова, очага, быть изгнанным из собственного дома, чтобы днем и ночью обретаться под открытым небом и погибать то под палящими лучами солнца, то от ночного холода.

Но то, что мне предстоит рассказать, много тяжелее: всю эту толпу людей, с детьми и женами согнали со всей Александрии, собрав на малюсеньком клочке земли[17], точно в стойле, и ждали найти там вскоре лишь груды тел: мол, либо от голода погибнут (запасов не было — несчастья обрушились внезапно, без всяких знаков свыше, так что приготовлений сделать не успели), либо от скученности и духоты (ибо достаточного пространства не было, а тот воздух, что был, испортился, утратив свою полезность из-за [людского] дыхания или, говоря точнее, из-за тяжелых испарений, идущих при дыхании; нагретый и как-то сгустившийся под воздействием огненного начала воздух входил сквозь ноздри и рты горячим и вредным дуновением, добавляя, как говорится, огонь к огню; ибо внутри у нас властвует сила, весьма сходная с огнем, — так устроила природа, и если это внутренний огонь овевается умеренно прохладными наружными дуновениями, то органы дыхания работают легко из-за благоприятного смешения; когда же эти дуновения нагреваются, то органы дыхания неизбежно работают с трудом, ибо один огонь сливается с другим.

 

19

И вот, будучи уже не в силах терпеть тесноту, люди хлынули в пустынные места, на побережья и кладбища в надежде вдохнуть чистого, негубительного воздуха. А если кто-нибудь из них опять оказывался в Александрии или являлся из деревни, ничего не зная о постигших нас несчастьях, тому доставалось: и камнями кидали, и черепками царапали, избивали кольями и дубинками, стараясь попасть по самым опасным местам, особенно по голове, и так забивали насмерть.

Иные из числа записных лентяев и лодырей окружили кольцом то малое пространство на самой окраине Александрии, где обретались, как я уже сказал изгнанники, и подобно стражникам наблюдали за ними, как бы кто-нибудь не скрылся. Ибо весьма многие, гонимые крайней нуждой, намеревались бежать, невзирая на смертельную опасность, столь велика была их боязнь, что родные погибнут от голода. Вот этих-то побегов и ждали неусыпно, а пойманных тотчас же уничтожали, всячески изувечив.

А другой отряд стоял у речных пристаней, чтобы хватать всякого еврея, тут причалившего, а вместе с ним его товар. Добровольные стражи всходили на суда, выносили груз на глазах у владельцев, а их самих, связав им руки за спиною, сжигали, бросая в огонь рули, шесты и палубные доски.

Но участь тех, кого сжигали в самой Александрии, была куда более плачевна: когда не хватало дров, приносили хворост и, сделав вязанки, забрасывали несчастных, и те, полусгоревшие, погибали, но больше от дыма, чем от огня, ибо огонь от хвороста безжизненный и дымный, он тотчас гаснет, неспособный вследствие своей легкости сжигать дотла.

А многих, еще живых, волокли по рынку, набросив петли из ремней и веревок и стянув лодыжки, волокли, наступая на них и не щадя даже их мертвых тел, расчленяли и топтали ногами, уничтожая самую мысль о том, что можно останки предать земле, — такова была свирепость и жестокость этих нелюдей.

 

20

А наместник этой провинции, который мог бы (будь у него желание) один и в одночасье остановить распоясавшуюся толпу, притворился, будто ничего не видит и не слышит, чем развязал ей руки для войны, а мир порушил[18]. И потому, распалившись больше, чернь ринулась осуществлять замыслы еще более бесстыдные и наглые: собравшись толпой, все двинулись к молельням (их много в каждой части города), у одних круша топорами стены, другие срывая до последнего камня, а потом еще поджигали их, забыв в своем бешеном безумии о соседних постройках, — ведь огонь, получив пищу, бежит быстрее всего на свете.

Я умолчу о знаках самодержавного достоинства — о золоченых щитах и венцах, о колоннах и надписях, сваленных в кучу и преданных огню, ради которых было бы нужно и от прочего воздержаться, однако чернь не боялась возмездия от рук Гая и потому исполнилась дерзости, ибо слишком хорошо знала, какую ненависть тот питает к еврейскому племени, и заключала из этого, что не будет для Гая большей услады, чем увидеть ненавистный ему народ ввергнутым в пучину всех возможных ужасов.

И что, вы думаете, они сделали, желая с новой стороны подольститься к Гаю, чтобы потом злобно накинуться на нас без малейшего риска нести за это ответственность? Они осквернили те молельни, которые не сумели стереть с лица земли, предавши огню или срыв до основания, ибо евреи жили тесно и скучно: поправ законы и обычаи народа еврейского они водрузили в каждой молельне изображения Гая, а в самой большой и почитаемой — даже бронзовую статую в виде возницы, правящего четверней. И таково было их рвение, так они спешили, что не имея готовой новой колесницы, доставили из гимнасия весьма ветхую, ржавую и поломанную с боков, и сзади, и в основании, и в прочих весьма многих местах; эта колесница, как говорили некоторые, была посвящена вовсе даже женщине, Клеопатре Старшей, прабабушке последней Клеопатры[19].

Всем ясно, сколь тяжкое обвинение навлекли на себя участники этого посвящения, и будь эта колесница новой, но посвященной женщине, или старой, но посвященной мужчине, все равно тут важно другое — она была посвящена не Гаю. И разве не подобало бы участникам такого посвящения опасаться, что все дойдет до того, кто всегда требовал себе особых священных почестей? А эти надеялись, что их станут превозносить и наделять еще более весомыми и несомненными благами за то, что они обратили молельни в святилища Гая, пусть даже не ради того, чтобы его почтить, но для того, чтобы исчерпать все возможные преступления против еврейского народа.

И есть у нас бесспорные тому доказательства. Начнем с царей: хотя за триста лет их сменилось десять или около того, никто не ставил в молельнях изображений и статуй в их честь, хотя они были свои, родные, они считались, и писались, и звались богами[20]. А почему бы нет? Ведь это были люди, а тут обожествляли и собак, и волков, и львов, и крокодилов, и прочих многочисленных зверей, из тех что обитают на земле, в воде, на небе, и возводили им алтари, святилища, храмы и отводили священные участки по всему Египту.

 

21

Теперь они, пожалуй, скажут то, что не сказали бы тогда (ибо такие люди имеют обыкновение чтить более благодеяния правителей, нежели их самих): мол, самодержцы достоинством и участью своей выше Птолемеев[21], а потому и почести им подобают соответствующие. Тогда скажите мне, вы, глупейшие из глупцов (да избегну я поносных слов!), отчего вы не удостоили такой же почести Гаева предшественника, Тиберия, от которого Гай и получил свою власть?

Ибо Тиберий за двадцать три года, что нес бремя власти над сушей и над морем, не оставил ни единого семени войны ни в эллинской, ни в варварской земле, а мир и сопутствующие ему блага до самой кончины своей раздавал нескудеющей рукой и щедрым своим сердцем. Или родом уступал он? Да нет, он был рожден от благороднейших родителей. Или образованностью? Но кто из столь же высоко вознесенных мог превзойти его умом и красноречием? Или возрастом? Но какой же царь и какой самодержец достиг более счастливой старости? Впрочем, прозванье старца он стяжал уже в молодости, так все благоговели перед его умом. А как же тот, кто превозмог человеческую природу, достигнув всех возможных добродетелей, кто первым был назван Август как в силу величия его самодержавной власти, так и в силу нравственного совершенства, получив этот титул не по наследству как часть общего жребия, нет, в самом себе он нес зерна священного поклонения, доставшегося и его преемникам[22]? Его, кто тотчас овладел смутными и запутанными обстоятельствами, лишь только взял на себя заботу о государственных делах? Ибо материки и острова тогда вступили друг с другом в борьбу за первенство, имея правителей и покровителей из римлян, причем весьма влиятельных; кроме того, Европа с Азией вступили во взаимный спор о том, чья власть сильнее: народы обеих поднялись от самых крайних пределов и тяжко двинулись войною друг на друга по всей земле и морю, так что весь род человеческий чуть было сам себя не истребил, когда бы не один — человек и правитель, Август, достойный именоваться «отвращающий зло». Таков он, Цезарь: он успокоил бури, которые поднялись со всех сторон, он излечил болезни, которыми страдали равно греки и варвары; болезни эти прошли от юга до востока, промчались на запад и на север, обильно засевая все пространство злыми семенами. Таков он, Цезарь: он не только ослабил путы, коими был обвит мир, но сбросил их. Таков он: покончил с войнами, как явными, так и тайными, причина каковых — разбойничьи набеги. Таков он: избавил море от пиратских судов, пустив по нему великое множество торговых кораблей. Таков он: дал свободу всем городам, привел хаос к порядку, укротил враждебные и дикие народы, обустроив их жизнь, Элладу расширил многими Элладами, а варварские земли в главнейших частях настроил на эллинский лад. Все это сделал он, страж мира, дающий всем по нуждам их. Он не скупился на добрые дела — берите все! Он за всю жизнь не утаил ничего доброго или прекрасного.

 

22

И вот такого-то благодетеля они просмотрели, и за все время, что он правил Египтом, за сорок три года[23], не водрузили в его честь в молельнях ни каменной, ни деревянной статуи, ни единой надписи. Но если и нужно было учредить в чью-либо честь новые исключительные почести, то именно в честь [этого человека], не только потому, что он стал истоком и началом рода Августов, не только оттого, что он — первый величайший всеобщий благодетель, устранивший многовластье и вверивший кормило общего корабля одному кормчему — самому себе, изумительно владеющему искусством власти (ибо неложно говорится: «нет в многовластии блага», и разноголосица — причина самых разных зол), но оттого еще, что весь мир воздавал ему олимпийские почести. И свидетельством тому храмы, ворота, портики, дворы пред храмами; мы видим: какой ни возьми город, какие ни возьми в нем великолепные памятники, те, что посвящены Цезарю, их всегда превосходят красотой и силой, особенно в нашей Александрии. Ибо нет святыни более драгоценной, чем та, которая зовется Августов храм, — храм Цезаря-Эпибатерия[24]. Этот храм возвышается над самыми удобными гаванями[25], такой величественный и отовсюду заметный, и он, как ни один другой, весь полон посвятительных даров: он окружен кольцом из надписей, серебряных и золотых статуй; широко раскинуты священные земли храма, тут портики, библиотеки, священные рощи, ворота, просторные дворы — все, чем создается роскошь и красота. Храм этот — залог спасения для тех, кто покидает гавань, и для тех, кто возвращается обратно.

 


[1] Заглавие сочинения в рукописях такое: περὶ ἀρετῶν α´ (с подзаголовком περὶ πρεσβείας). Таким образом, данный текст входит в качестве первой книги в более объемное сочинение, состоящее как минимум из двух книг. Об этом же свидетельствует и последняя фраза «Посольства»: «Однако нужна и палинодия». Слово «палинодия» означает буквально «обратная песнь», а в данном контексте служит обозначением некоего текста, содержание которого противоположно содержанию предыдущего текста, т. е. «Посольства». Следовательно, за «Посольством» должен был следовать второй текст, опровергающий все сказанное в «Посольстве», но с каких позиций могло быть сделано это опровержение — загадка и тема специального исследования.

[2] На языке халдеев — в оригинале Χαλδαϊστί («по-халдейски»); здесь синонимично Ἑβραϊστί («по-еврейски»). О возможной синонимии этих двух слов см. Philo Alexandrinus. Les oeuvres de Philon d’Alexandrie. — P., 1972. — v. 32, p. 10 sq. Этимология слова «Израиль» основана на восприятии слова как состоящего из двух корней: один корень — אל («Бог»), а другой корень Филон мог связывать как с греч. ὁράω — «видеть», так и с евр. ראה — «видеть».

[3] В оригинале λόγος, а потому, возможно, подразумевается не «разум», но «язык», что также соответствует контексту.

[4] Тиберий — император Тиберий Юлий Цезарь Август (42 г. до н. э. – 16 марта 37 г. н. э.). Был провозглашен императором в 14г. н. э. и правил до смерти. Гай — император Гай Юлий Цезарь Германик (Калигула) (12 г. – 41 г. н. э.).

[5] Подразумевается Тиберий Гемелл, отцом которого был Друз, сын Тиберия. В отличие от Гемелла, Гай был не внуком, а внучатым племянником Тиберия, т. к. отцом его был Германик, племянник Тиберия. Гемелл был убит в 37 г. или 38 г. н. э. Гаю в ту пору было около 25 лет. У Светония находим ту же версию, что предлагает Филон, — согласно этой версии, Тиберий оставил двух равноправных наследников своей власти — Гая и Гемелла. Иосиф Флавий, однако, приводит данные, согласно которым Гай был единственным наследником самодержавной власти (см.: Светоний, Tiberius, 76; Иосиф Флавий, Antiquit., XVIII, 211-224).

[6] Макрон — Невий Сертоний Макрон (? – 38 г. н. э.). Содействовал Тиберию в борьбе с Сеяном (см. ниже, прим. 7) в 32 г. н. э. и занял место начальника преторианской когорты после ареста Сеяна. В последние шесть лет жизни Тиберия Макрон пользовался огромным влиянием при дворе.

[7] Сеян — Луций Эмилий Сеян (? – 31 г. н. э.), сын Лиция Сея Страбона, египетского наместника, главный советник императора Тиберия; с 23 г. н. э. — начальник преторианской когорты и фактический ее организатор. Далее (гл. 24) Филон утверждает, что Сеян имел план истребления всех евреев.

[8] Жена Макрона — Энния.

[9] В оригинале Σεβαστός, что соответствует лат. augustus — «возвышенный» и далее — «возвышенный богами». Первым титул «Август» получил от сената Октавиан. Тиберий унаследовал этот титул вместе с властью.

[10] Макрон, как сказано выше, был начальником преторианской когорты.

[11] Марк Силан — Марк Юний Силан, consul suffectus 19 г. н. э. вместе с Публием Петронием (см. ниже, прим. 34). Женой Гая была его дочь Юния Клавдия.

[12] Полубогами назывались те персонажи мифологии, которые имели смертную мать и отца-бога: Дионис был рожден от Зевса и Семелы, Геракл — от Зевса и Алкмены, Диоскуры же (Кастор и Полидевк) имели разных отцов — Кастора Леда родила от Тиндарея, а потому он был смертен, а Полидевка — от Зевса, и потому он был наделен бессмертием. Трофоний — беотийский герой, особенно был известен как прорицатель, дававший оракулы в Лебадейской пещере в Беотии, где было его святилище. Амфиарай — аргосский герой, участник похода «семерых против Фив», прорицатель; в Оропе (Аттика) Амфиарай почитался богом; здесь было его святилище. Амфилох — сын Амфиарая, унаследовавший от отца дар прорицания. Вместе с Калхантом основал ряд прорицалищ на побережье Малой Азии, прибыв под Трою в конце войны.

[13] Герион — в греч. мифологии трехголовый и трехтуловищный великан; местом его обитания считался остров Эрифия. Гериона убил Геракл (десятый подвиг).

[14] Вакх, Эвий, Лиэй — эпитеты Диониса. Эвий происходит от восклицательного междометия εὖα, Лиэй — вероятнее всего, от λύω — «освобождать»; этот эпитет подчеркивает расслабляющую, «освобождающую» силу Диониса как бога вина; во всяком случае, так считали сами греки (см. Плутарх, «Застольные беседы», I. 1, 613 С).

[15] Пеан — изначально название гимна, обращенного к Аполлону как врачевателю; впоследствии — эпитет самого Аполлона-врачевателя. В Италии Аполлон и почитался преимущественно как бог-врачеватель и прорицатель.

[16] Рационалистическое толкование мифа и мифологических персонажей в античной традиции часто основывалось на этимологическом подходе.

[17] Ср. «Против Флакка», гл. 8.

[18] Подразумевается Флакк.

[19] Речь идет о египетских царицах — Клеопатре I (215 г. – 176 г. до н. э.) и Клеопатре VII (69 г. до н. э. – 30 г. до н. э.).

[20] Подразумевается период правления в Египте династии Птолемеев — с 304 г. до н. э., когда Птолемей I Сотер объявил себя царем, по 30 г. до н. э., когда по приказу Октавиана был убит Птолемей XV, сын и соправитель Клеопатры VII.

[21] Птолемеи — династия македонских царей, правивших Египтом (см. выше, прим. 20).

[22] Речь идет об императоре Августе. Ср. выше, прим. 9.

[23] Филон, вероятно, ведет здесь отсчет или от 31 г. до н. э., когда после битвы при Акциуме Египет утратил свою самостоятельность и подпал под власть Рима, или от 27 г. до н. э., когда Октавиан был провозглашен принцепсом. В любом случае цифра «43» оказывается средней.

[24] В оригинале храм именуется Σεβασρεῖον. Эпибатерий — эпитет бога, покровительствующего морским путешественникам.

[25] Александрийские гавани: Большая, Малая, Счастливого возвращения.

 

 


embassy embassy index